Стр. 127 - 2

Упрощенная HTML-версия

127
трактата «О древней медицине», входящего в «Гиппократов сборник». Затем этот термин
перешел в риторику, где фигуры рассматривались как основной объект ее раздела,
касавшегося поэтической семантики, и понимались как средства изменения смысла,
уклонения от нормы. У истоков учения о фигурах речи стоит Аристотель, употреблявший
термин «фигура» в отнесении к структуре речи. Определения фигур у него были
операционными, и потому допускают их переформулировку в строго лингвистическом
смысле.
Возвращаясь к процитированным выше словам Д. Мережковского, считаем, что
истина не облекается в ложь, поскольку не нуждается в этой одежде; ложь же не может
существовать без истины, поскольку не умеет творить новое; в ее силах лишь искажать
истину, пытаясь паразитировать на ней. Поэтому, говоря образно, истину можно сравнить с
кораблем, на днище которого прилепляются временные напластования лжи, которые, при
заходе в гавань счищаются, отваливаясь под собственным грузом. Процесс очищения в
греческом языке назывался
κάθαρσις
. В Древней Греции катарсисом назывался обряд
очищения. У Платона катарсис – отделение худшего от лучшего. Аристотель под катарсисом
понимал способность трагедии посредством сострадания и страха очищать человека от
страстей. Этот термин толковали также как «потрясение» и как «освобождение» от ложных
мнений. В медицинском смысле это термин понимался как «(гнойное) выделение»;
«очищение»; «облегчение»; в физиологии он обозначал «очищение, выделение».
Жизнь, полная трудностей, необъяснимых бедствий как экогенного характера, так
и антропогенного, требовала рефлексии над прошлым, хранимым в устных сказаниях,
побуждала к интерпретации предполагаемых истоков «начала начал». Первыми этим
занялись поэты, поскольку считалось, что поэтический дар исходит свыше, по Гесиоду, от
«Муз и метателя стрел, Аполлона-владыки» («Теогония»). Откровение рождается в сердце
поэта, состояние которого в этот промежуток времени сравнивалось с опьянением (отсюда
выражение «истина в вине», т.е. истина в откровении). Но это откровение необходимо было
еще передать словами человеческого языка, поэтому для этого нужен дар «богов»: именно
так объясняется талант певца Демидока в «Одиссее» Гомера. Если не было таких слов,
прибегали к метафоре либо, интуитивно постигая суть откровения, пытались создать слово,
которое бы включало данное в откровении понятие, иногда обращаясь к метафорической
речи, которую Аристотель назвал загадкой («…если речь будет состоять из метафор, то
получится загадка, если же из глосс – варваризм»). Иногда это происходило без учета уровня
подготовленности тех, кто способен воспринять его. Поэтому, вероятно, римский поэт-
философ Лукреций назвал «темными» учения греков, впрочем, и сами греческие мудрецы не
всегда понимали того же Гомера, Гераклита, Платона и др.
Поэт-философ Ксенофан (ок. 570-480 гг. до н.э.) собственное творчество (в первую
очередь поэму «О природе») назвал мудростью, а его современник Пиндар считал мудрость
даром, которому невозможно научиться и который реализуется в способности поэта к
толкованию того, что открывают боги или музы, что ясно обладающим мудростью, но
непонятно толпе. Не обладающие даром мудрости начинают строить вымыслы; говоря
словами Аристотеля, «все рассказывают с собственными добавлениями, рассчитывая этим
понравиться». Вероятно, поэтому в «Поэтике» Аристотель и Гомера считает учителем лжи
(«Преимущественно Гомер учит и остальных, как надо сочинять ложь»), поскольку тот
изобразил в своем эпосе «удивительное», но особенно – «немыслимое». «А удивительное, –
утверждал Аристотель – приятно». По его словам, «прием этот основан на неправильном
умозаключении, именно: люди думают, что при существовании того-то существует то-то или
при возникновении возникает, то, если есть последующее, то существует или происходит
предыдущее. Но это ложь; потому именно ложь, что в том случае, если первое есть ложь, то,
несмотря на то что последнее и справедливо, не следует еще, чтобы и первое было, или
случилось, или могло быть выведено. Ибо часто, когда мы знаем, что последнее
справедливо, душа наша ложно заключает, что и первое справедливо». Но несправедливое не